Александр Радашкевич

Произведения

Александр РАДАШКЕВИЧ
СТИХОТВОРЕНИЯ

 ГРУЗИНСКОЕ

Там, где маки Ахалкалаки, где
бекасы Палеостоми и злое счастье
яви в кувшине саперави, бегут,
как на работу, бездомные собаки,
и, как в жизни позапрошлой, вслед
моргает теленок рыжий
иконным оком
Пиросмани,
и кажется, доехали до полной
остановки, до тополя дорожного и
воробьенка пегого на предпоследней
ветке, где так легко оплакать
и так легко восславить эти маки
Ахалкалаки и на кресте
озерном трех бекасов
Палеостоми.



ПРЕДАПРЕЛЬСКАЯ ПЕСЕНКА

Кончается, кончается, когда-
нибудь кончается и лепет за
околицей, и речка над мостом,
и мы сидим-качаемся,
качаемся, качаемся вместе
с небом, что зря намечтали
и что пялится
млечно на нас.
Случается, случается, вся
эта жизнь случается, положим,
неслучайная, да мы тут ни
при чем. Кино давно докручено,
слова переиначены, и нет уж
баритона, что пел
«Проходит все».
И на заборе дачном мы клеим
объявление по-эсперантски
или на хинди: мол, душу
отдаем просто даром,
в хорошие руки.
Роман захлопнут старенький,
недожитый, раскрашенный, а
хочется еще. Кончается,
сбывается, тропинка запинается,
и только в детстве
верится, что это
не про то.



*   *   *

И смотрят, как распятые,
Но все одно живые,
Мои семидесятые
На ваши нулевые.
           Равиль Бухараев

А в эпоху вырожденья очень много
колбасы и совсем не слышно неба,
люди с порожними лицами подключены
к проводкам; забивая глаза и уши,
они не слушают, не видят и не
затыкаются по дороге в магазины
и на пути из оных, не расстаются,
не ждут, не страдают и растворяются
в плоских подменах, в платных обманах,
и подключаются к новым приборам
всей головою и сердцем квадратным,
употребляя себя, как продукты.
А в эпоху вырожденья просто
не может родиться Высоцкий, и
Окуджава, с дворами Арбата, глядя
в окно, от нее
умирает.



ЧЕРНОМОРСКАЯ ПРИТЧА

Лицом к взволнованному морю, в курортном сплине,
я медленно сгорал на предотъездном солнце,  когда
он заглянул в мои глаза, тот пляжный пятилетний
мальчик, когда такой же глянул из меня, и начали
они нешуточно играть в игру заглавной жизни,
в которой я был Лис, но только без куста. Сначала
он мягко шлепнул по моей руке ладошкой, как бы
случайно мимо проходя, потом еще. Родители не
уставали извиняться: «Вы знаете, обычно
он ни с кем…» «Вы знаете,
я тоже».
Вот он подносит круглый камень, потом другой,
попроще, а вот — яйцо зеленой вылизанной гальки.
«Тимур его зовут». Я начал понимать. Мы воздвигали
галечный курган, уже не глядя на других, и он ни разу
зря не улыбнулся, роняя взгляд оливковый в меня
и важно поднося вершинный камень. Ни слова он
не вымолвил, и было все смертельно ясно лицом
к непререкаемому морю, все просто и легко, и он,
не обернувшись, смотрел мне вслед, когда я
удалялся по чьим-то
осыпавшимся
следам.




НАД СЕНОЙ

Не влюбляй меня в себя, из скорее
карих глаз не впадай ты в Сену
Волгой, пасторальными устами
не целуй дымок столетий над
горбатой мостовой,
удлиненнейшим
бедром из челлиниевых линий не
качай за небом барку леденеющей
судьбы и еще раз
обернись на перроне
многооком, и приснись мне, и
не спи у обрыва обретений
и над четками
потерь, в мире бледном, обомлевшем
наугад сорвись в провал этой
просини пернатой, в первый раз, но в рас-
последний улыбнись мне так
смертельно и впадай
в седую Сену мимо сорванных
мостов, и пиши опять о муке
этих бархатных разлук, из садов святого
лета пух и прах роняй в полеты и
влюбляй меня в себя.




ФОНАРИКИ

Отлетают фонарики дней
в черном небе почившего
лета, и сердце обрывается
куда-то не туда. Эх, ликовать
ли, каяться? Кораблики,
кораблики, зазвездная гряда.
И кто отмерил-вычислил,
вымарывал, подчеркивал,
дразнил и перехваливал и
ошибался кто? Кораблики-
огарочки, надкрайние края,
и это небо голое, витое,
безглагольное, где берега
раскрошены у кромки бытия.

Давай считать и праздновать,
играть с собой вничью,
по полочкам умащивать,
разглаживать панбархатный
наряд небытия. Пора. Слова
сливаются, но чтоб куплетик
кончился — да как же и за что?
В белом небе почившего
лета кораблики-фонарики,
нависшая волна, где память
обрывается, как строчка от
отчаянья, как улочка без
имени, где окна те нечаянно
сорвались в тишину.



В УФЕ

И в заоконном шорохе машин
я снова сетую о том,
пока отходит ночь в седое утро
первых сентябрей,
о тех, кого не тронет пена дней,
и ангелы бессонные
со мной, прозрачно помавая
рукавами, под ярое
шипение машин безмолвствуют
о ком-то о другом.

Школа смерти за школой жизни,
полый ранец за спиной,
и за партой последний читатель,
не жалея, не зовя, не
плача, как тот рязанский Лель
жемчужногубый,
проливший млечные слова,
он вздыхает о тех, он
горюет о том и тоскует со мной
обо мне.
 
© Создание сайта: «Вест Консалтинг»