Леонид Подольский

Произведения

Леонид ПОДОЛЬСКИЙ

Из неопубликованного романа «Распад» (1983-1989 гг.) из Части II


Ещё одним детским воспоминанием был грушинский петух. Важный как министр, с огромным красным гребнем и немигающими глазами, петух этот отчего-то невзлюбил Игоря и при каждом удобном случае кидался на него, злобно размахивая крыльями и пытаясь побольнее клюнуть, Игорь панически его боялся. Летом по утрам петух поднимал на ноги весь Пролетарский тупик. Стоило ему прокукарекать – и тотчас в бараках напротив раскрывались окна, начинали хлопать форточки и двери, нечёсанные женщины с усталыми, отёкшими от короткого сна лицами в застиранных халатиках выскакивали во дворы, выстраивались в очереди перед уборными и умывальниками. В очередях возникала перебранка, временами перераставшая в злую, до мордобоя, ругань между прокурорихой Касьяновой и Гудимчиками. Бабка Семенякина в заплатанной ночной рубашке и косынке, из-под которой торчали седые тощие косички, появлялась на крыльце с неизменным зеленым ночным горшком в руках и начинала перекидываться приветствиями с соседями. Спекулянтка Рая, торговавшая кофточками из Прибалтики, немецкими бюстгальтерами, колготками и губной помадой, включала радиолу, – не считая профессора Белогородского и золотых дел мастера стоматолога Погоржельского радиола была на Пролетарском тупике только у нее, Рая очень гордилась своим богатством и целыми днями крутила пластинки, всегда одни и те же, заезженные до такой степени, что иголка всегда застревала на середине. Разведённая Клава, бледная от малокровия и ночных смен, торопливо тащила хнычущих сопливых мальчиков-погодков в ясли. Дворничиха Ващенко, подвыпившая с утра, размахивала метлой и материлась на покорно следовавшего за ней черного грязного пса Жука. Потом внучки деда Грушина, Вера и Рая, пробегут с вёдрами за водой, а сам дед Грушин выйдет на крыльцо, улыбнется добро новому дню и примется за работу.
Чуть позже все замирало. Взрослые уходили на работу, детей, кого удалось устроить, отводили в ясли или в сад, и Пролетарский тупик пустел. Только парами или тройками бегали мальчишки, игравшие в войну или дразнившие дворничиху Ващенко, её преданный пёс скалил зубы, рычал и лаял, да безногий инвалид Трынло выезжал на своей тележке и, застыв как мумия у забора, целый день непрерывно курил «Беломор». Иногда он, как и Ващенко, напивался, только Ващенко, пьяная, сваливалась у забора под охраной Жука, а Трынло кричал, рыдая:
– Я родине отдал ноги, а она мне за это – хуй!
Сбегались соседи – дед Грушин, Александровна, спекулянтка Рая, бабка Семенякина и сухой как жердь одинокий старик Жилин, – уговаривали Трынло замолчать, но он от этих уговоров стервенел ещё больше.
– Это вы молчите, рабы! А мне – вот, – он бил себя ладонью по шее. – Мне – хуй. Мне хуже жизни ничего нет. Мне – чихать!
Трынло не трогали, пока однажды он не сцепился с прокуроршей Касьяновой.
– Ишь стерва, доносчица. Сколько людей зазря сгубила, блядь, со своим НКВД ёбаным. И муж твой бывший стервец, враг народа. Кирпичи на яйца людям подвешивал, ха-ха-ха, – кричал Трынло на весь Пролетарский тупик, в последний раз кричал, потому что на следующий же день перед низким каменным бараком остановился «воронок» и Трынло, подхватив под руки, как куль отнесли в машину. С тех пор Трынло на Пролетарском тупике уже никогда не появлялся. Впрочем, и самому тупику оставалось существовать недолго.
Другой запомнившейся личностью с Пролетарского тупика был сумасшедший Акоп. В отличие от Трынло он был очень тихий, всего боялся и появлялся на улице очень редко, только вечерами – грязный, в лохмотьях, всегда босой, Акоп пугливо пробирался вдоль заборов. Никто не знал, чем Акоп живет, но был он всегда голодный, – рылся в мусорных ящиках по ночам или просил хлеб, и отчего-то все время плакал. Женщины его жалели, особенно спекулянтка Рая и бабка Семенякина, кормили и поили чаем. Девочкам он дарил цветочки клевера, пуговицы, ленточки, оставшиеся от умершей его жены, и просто цветные стеклышки, мальчишек же Акоп боялся панически, – мальчишки постарше (Игорь еще был слишком мал), завидев Акопа, тотчас начинали с криками прыгать вокруг него: «Акоп, Акоп, дурной Акоп», а самые злые стреляли пистонами из игрушечных пистолетиков. При каждом выстреле Акоп вздрагивал, плаксиво вскрикивал, закрывая лицо руками, и умолял мальчишек:
– Не надо, не надо стрелять. Не убивайте никого. Всем жить хочется. Чистые души вознесутся, а злодеям за всё отплатится.
Но мальчишки только смеялись, щипали Акопа или орали благим матом, пока он не вырывался и, спотыкаясь и падая, с плачем убегал прочь. Только один раз, когда мальчишки, дразня его, попытались в бочке утопить кошку, Акоп рассвирепел и кинулся на обидчиков. Мальчишки тотчас бросились врассыпную, а Акоп, вытащив кошку и прижав её к себе, со всех ног кинулся бежать вдоль забора.
Говорили, что Акоп жил здесь ещё до войны, был сапожником, потом добровольцем ушёл на фронт, а оттуда уже вернулся таким и, вызывая сочувствие набожных старушек и насмешки мальчишек, всё время говорил про вознесение, будто на небо вознёсся его друг, святой Арменак и скоро Христом вернется на землю.

Из неопубликованного романа «Распад» (1983-1989 гг.) из Части II


История, в сущности, была пустячная. Но из этой истории Ивану Антоновичу и Ермакову предстояло сделать «дело».
На Пасху проскуринские комсомольцы решили устроить у церкви демонстрацию и гулянье. Собственно, идея была не их, она вызрела в чьей-то умной голове в столице, быть может, в той самой голове, что уже распорядилась сносить церкви, по просьбе населения, конечно, и продумывала планы уничтожения Покровского собора и храма Христа-спасителя. Впрочем, вполне возможно, что голова была и иная, важно лишь, что директива об антирелигиозных демонстрациях спущена была в область, как спускали планы по молоку, пшенице или выборам депутатов, и была срочно передана дальше. Комсомольцам оставалось лишь проявить энтузиазм.
Их собралось человек двадцать, столько же ещё пионеров. Над головами растянули на ветру два плаката «Бога нет, долой попов» и «Религия – опиум для народа», впереди поставили горниста с барабанщиком, подвыпившего баяниста Гаврилу Яшина пристроили в хвосте колонны и медленно, смущенно двинулись к церкви. По дороге, чтобы замять неловкость, решили петь. Впрочем, пели всего человек несколько, остальные смущались – не привыкли ещё проскуринцы ходить на демонстрации. Сонная ещё, мирная почти текла жизнь. Это потом уже, после коллективизации, забыв в день прежние единоличные привычки и преобразившись в новый счастливый колхозный класс (кроме, конечно, высланных), станут они сообща колхозно-совхозный социализм строить и даже сообща глядеть сны, потому как индивидуализм есть родимое пятно капитализма и буржуазно-декадентский пережиток, как любил говаривать первый проскуринский колхозный председатель двадцатипятитысячник Ломов, и так же единодушно-сообща по всем новым советским праздникам, держась за руки, как медведи на цепи, демонстрировать по кругу вокруг портретов четырёх вождей, – первый ряд с железными мётлами, второй – с серпами, и третий – с молотами, а дальше серая неразличимая масса колхозников – под присмотром бригадиров, милиционера Сёмичева и председателя, в одиночестве стоящего на трибуне. Председатель будет пьян, лыс, в кепке, однако с усами, в кителе и галифе, и бригадиры, и Сёмичев тоже пьяны, и рядовые колхозники слегка подвыпивши – так, подвыпивши, сподручней будет изображать восторг, приплясывать, кричать «ура» и «Да здравствует Ленин-Сталин». Вслед за колхозниками по разбитой, не чищенной с помещичьих времен мостовой, выворачивая землю, пройдёт трактор «Заря социализма», а потом весь колхозный племенной скот во главе с жеребцами Коммунистом, XVI партсъездом, Симбиозом и Интернационалом и коровой-рекордсменкой Электрификацией – весёлая, бесхлебная, колхозная пойдёт житуха и так они привыкнут к ней, что знать забудут о любой другой, почитая себя самыми счастливыми и свободными в мире землепашцами. Но это – потом будет, после великого перелома, а пока... от стеснительности несмело пели, да и то – приключение вышло престранное. Пока выводили другие песни – ничего, а как принялись за «Интернационал» – случайно, нет ли, – тотчас за колонной с лаем бросились кобели.
– Ты смотри, – опасливо схватив палку, удивился Гаврила Яшин, – кобели-то все кулацкие да середняцкие, не любят наших бедняцких песен. Ишь стервы, собаки, а тоже как вражий класс. Не хотят смычки.
– Да вон Балбошка бежит, бедняцкий будет, Вирсавии Огородниковой, – указал Василий Гвоздь.
– Ах ты, Балбошка, сволочь, в подкулачники заделался, – рассердился Гаврила Яшин и хотел сунуть Балбошке в пасть палку, но Балбошка увернулся и от страха тяпнул Гаврилу за руку.
– Вот она, классовая борьба, ишь ты, – возликовал Гаврила радостно, хоть и больно ему было принести жертву за рабоче-крестьянское святое дело. – Дустом их, кулачьё, надо...
Пока остановились, перевязывая Гавриле руку, кто-то из ребят успел сбегать за самогонкой. Ребята потихоньку отходили за угол, а больше всех сам пострадавший Гаврила, так что, когда подошли к церкви, он уже едва держался на ногах. Тут, у церкви, как раз напротив паперти, учительница Марья Ивановна, семнадцати лет, выстроила своих павликов морозовых полукругом и велела им вместе с собой петь:

«Мы на небо залезем
И сбросим всех богов.
Долой, долой, долой
Обманщиков попов.»

В ответ из церкви невозмутимо доносились пение хора и пышный, мягкий бас отца Никодима.
– Громче, ребята, – крикнула Марья Ивановна. – Давайте их перепоём.
Запели опять.
– Богохульцы, – корявыми пальцами грозили старухи.
– Антихристы.
– Безбожники.
– Конец света приходит.
Гаврила Яшин, смеясь, им назло принялся наяривать плясовую, и сразу два брата Звонниковых, Григорий и Иван, кинулись впляс. Иван, куражась, вскочил на паперть, облапил вышедшую из церкви Анфиску Ермолаеву, та запищала. Анфискин брат Тимофей кинулся на Ивана, за Ивана заступился Григорий, – вот так и началась в тот день жестокая, дикая, с кольями из тына деревенская драка, какие не столь уж редки были на святой Руси. В драке этой обоих братьев Звонниковых, Ивана и Григория, вместе с Гаврилой Яшиным, избили до полусмерти, ещё человек пять или шесть комсомольцев, в том числе и Василий Гвоздь, отделались синяками и ссадинами, пионеров же растащили по домам на расправу родители. Другой стороне досталось тоже, по ее потери никто не считал.

Сведения о драке в Проскурине поступили к Тимофею Ермакову уже на следующий день почти одновременно с очередной депешей из области. Ниязов опять напоминал о необходимости усилить бдительность в связи с разгоранием классовой борьбы и предстоящей чисткой в партии. Далее подробно излагался уточнённый план предстоящих действий, примерная разнарядка по целесообразным арестам и даже типовые обвинения арестованным. Ко всему, не слишком доверяя Ермакову, и вместе из любви к научному подходу и составлению всяких умозрительных документов, Ниязов приложил примерный, с разными вариантами, протокол допроса. Надвигалось раскулачивание, нужно было подвести под него базу, раздуть искры священной классовой ненависти, и начальник областной ГПУ, человек в высшей степени честолюбивый, извращённый и притом с огромным размахом, фантазией и склонностью к мысленным перевоплощениям и мистификациям, неудачный артист в прошлом, сам составил схему разветвлённого по всей области заговора с центральным штабом, программными документами и тайной перепиской. Теперь оставалось лишь разом накрыть эту тайную, ничего не подозревающую сеть заговорщиков, разыграть блистательнейший спектакль, о каком, в бытность свою провинциальным актером, он не мог даже мечтать. Где-то, в одном из районов, в ближайшие дни предстояло потянуть за кончик нити – вот тут и пойдет разматываться клубок...
Для этого первого шага Ниязов выбрал Ермакова. Тот, правда, был малограмотен, но зато по-крестьянски исполнителен, предан, жесток, фанатически ненавидел врагов и, главное, не знал никогда угрызений совести. К тому же у Тимофея в аппарате не было покровителей, он не был умен и проницателен и в случае неудачи или неудовольствия в Москве его было легко убрать, свалив заодно на него всю вину.
Тимофею Ермакову, согласно инструкции, аресты предстояло начать в Никитовке. Но теперь дело существенно облегчалось, драка превращалась в бунт, направляемый из тайного центра, к тому же заодно можно было ударить и по церкви, и Тимофей Ермаков тотчас связался с областью. Ниязов, услышав сообщение, радостно потирал руки. Это был подарок судьбы. Операция «Сталинский гром» начиналась удачнее, чем он ожидал. От радости Ниязов даже забыл, что давно уже атеист и с гимназических лет перестал молиться Аллаху, и дрогнувшим голосом сказал по телефону:
– Ну, с богом.
Ниязов положил телефонную трубку и долго в возбуждении ходил по кабинету. Кабинет ему чем-то напоминал императорский – в Царском селе или в Петергофе, он уже не помнил точно где – мебель в стиле «чиппендейл», мягкий ковёр под ногами, мраморные римские бюсты вдоль стен, – всё это было экспроприировано у бывшего владельца дома фабриканта Мамонтова. Тот, дурень, говорили, до революции помогал большевикам, за что, в благодарность, как классовый враг и был расстрелян в восемнадцатом.
Да, этот кабинет, когда-то очень нравившийся ему, куда он так заботливо собирал мраморные скульптуры, картины и древние церковные книги, для чего Ниязов с особенным рвением проводил реквизиции в церквах, увы, больше его не радовал. Ниязову тесно становилось в провинции. Он был талантлив, беспринципен, честолюбив и обаятелен – таким, как он, место было в Москве, в центральном аппарате. Предстояли крупные дела, он это чувствовал и догадывался, именно сейчас можно было сделать головокружительную карьеру – по трупам, да, но это его не смущало, он всё готов был переступить, смешон ему этот бедняга Раскольников. Оставалось лишь всё поставить на карту. Ниязов долго не решался. Честолюбие и осторожность боролись в нём, но вот, наконец, когда грянуло шахтинское дело, он понял: сейчас или никогда. Если там не одобрят, что ж, голова с плеч. Но, кажется, он всё рассчитал верно и там будут довольны, им нужен сигнал – и тогда успех. Из множества областных начальников ГПУ он окажется самым первым. Потом он уничтожит Ермакова. Зачем ему лишний свидетель. Но это будет нетрудно: Ермаков глуп.
– Sic , – усмехнулся Ниязов.
Теперь оставалось лишь подождать, пока Ермаков раскрутит конец нити. А пока можно было побаловаться с Томочкой. Ах, Томочка, прелесть, шестнадцать лет, полненькие ножки. Её отца он посадил – пусть думает, что враг народа.
Ниязов нажал на звонок, вызвал шофера Ахмеда. Ахмед ему предан душой и телом. Дальний родственник. К тому же Ахмед знает: если что случится с Ниязовым, не пощадят и его.
Ахмед вошел. Ниязов распорядился:
– Привези Томочку на дачу через час. Захватишь шампанское, икру, торт, цветы. Всё как положено.
Ахмед подобострастно поклонился. В черноте его глаз нельзя было прочесть ничего, кроме преданности и слепой покорности.

Тимофей Фролович Ермаков, человек, сразу видно, огромной физической силы, но обрюзгший и разжиревший, с сине-фиолетовым шрамом через лицо и неимоверно толстой, красной, лоснящейся шеей, сидел за столом, подперев руками голову. Рядом с ним на столе стояла выпитая бутылка водки, пустой стакан и пустая банка из-под консервов. За спиной у Ермакова висел портрет Дзержинского, под портретом на стене приляпан был большой грязноватый лист ватмана. На листе жирная синяя линия тянулась от областного центра к районному, и дальше, постепенно истончаясь и делясь, похожая на паучьи лапы, оплетала весь район. К большим сёлам Проскурину, Вырину, Никитовке и Грязному линии тянулись толстые, в четверть пальца шириной, к маленьким деревням – едва заметные, заканчиваясь на концах кружочками вокруг названий. Под кружочками, кое-где, Ермаков уже проставил красным карандашом цифры, под другими кружочками цифр пока не было, – Ермаков, похоже, как раз занимался вычисленьями, сверяясь с бумагами на столе, но так как труд этот был ему непривычен, он от усталости решил закусить и выпить.
– Ну что, помощничек, значит, явился, не запылился, – мутно взглянул он на Ивана Антоновича. – Зачем к Сорокину попрежь меня попёрся? – разведка у Ермакова, похоже, была на высоте. – Дрянь твой Сорокин. Антилигентишка. А ты сам с курсов, значит, будешь? Ну, смотри, если шибко грамотный. Не люблю я грамотеев. Дерьмо. Из этих, грамотеев, то есть, и идут враги. А у нас, сам знаешь, диктатура пролетариата. К ногтю, то есть, врагов. Вот, нюхаешь? – и он поднял к носу Ивана Антоновича огромный кулачище. – Во-от.
Минуту спустя Ермаков вытащил из стола вторую бутылку водки и ещё один гранёный стакан, вытер его о штаны и, не чокаясь, опрокинул свою порцию в рот. Иван Антонович тоже выпил. Приятное тепло разбежалось по всему телу, в голове чуть зашумело, какая-то неясная пока радость появилась в душе, словно он из тисков вырвался, и он уже без иронии стал слушать Ермакова. А тот всё говорил.
– А ведь неплохой человек этот Ермаков. Из крестьян тоже. Простой. С таким работать можно. Зря на него Антон.
Они выпили ещё по стакану. Ермаков расстегнул ворот, рыгнул и уставился на Ивана.
– Слухай, выручи, ты с арихметикой как, лады?
– Да вроде, лады.
– Вот за это я те-бя ув-ва-жаю. А то я застрял как раз. Я бы что, по-простому, а Ниязов, тот всё по науке требует. Вот, слухай. Тридцать один отнять тринадцать – сколько?
– Восемнадцать.
– Во! А у меня – де-вят-надцать. Пересчитал. Двадцать один. Перебор то есть. Разбрасываю разнарядку. Хотя, – Ермаков поскрёб по затылку, – человек-два-три, туды сюды, хрен с им.
Ермаков отвернулся и снова принялся, пыхтя и ругаясь, корявым своим почерком наносить на схему цифры, обводя их аккуратно кружочками. Лишь изредка он поворачивался к Ивану Антоновичу, прося помочь сосчитать.
– Неужели это и есть та самая ниязовская схема, о которой говорил Антон? – подумал вдруг Иван Антонович. На миг показалось ему, что он оказался в сумасшедшем доме. Не так давно Иван Антонович как раз отвозил туда тётку и больше всего его поразил старый профессор с бородкой и в пенсне, целыми днями тоже рисовавший какие-то схемы.
– Что он делает? – поинтересовался Иван Антонович у главврача.
– Наукой занимается. Формулу счастья будущего ищет. Общепролетарского. Доказал вроде, что если каждого третьего расстрелять или выслать от окулачиванья и прочих разных буржуазных влияний, остальные все будут счастливы. Очень интересный случай. Его даже в Москву возили. Всё письма Сталину пишет. Так нам велели письма не отбирать, а самого охранять особо.
Наконец, Ермаков закончил рисовать схему и поднял глаза от бумаги – глаза были мутные, пьяные, но безумства в них не было. Ермаков опять разлил водку. Выпив, он опять рыгнул и ткнул пальцем в бумагу.
– Вот, гляди сюда. Заговор против Советской власти. Троцкисты, зиновьевцы, сионисты, кулаки... Вот... Сеть... Сволочи... А мы – р-раз, и прямо к заграничным центрам. Вот... Или я не Тимофей Ермаков... вот... или размотаю весь клубок. Как раз разметал план... Цифры эти что, думаешь? Раз-на-ряд-ка. Понял? План, значит, Ниязов прислал.
– Он-то откуда знает?
– Он? – удивился Ермаков. – Ему видней, он начальник... Оно, знаешь как? Либо мы кулака к ногтю, либо он с нас кожу живьем... Вот... Понял?.. Оно, думаешь, успокоются имперьялисты? – Ермаков покрутил толстым пальцем перед самым носом у Ивана Антоновича. – Ни-ког-да. Правильно товарищ Сталин говорит. Бить их надо. Понял? Сживать со свету... Нам же потом легче будет на голой земле коммунизм строить. Понял?.. Место, значить, расчищать.
Вот мы с тобой сейчас... может... важнее всех. А почему? Потому... пролетарьят... На страже законных интересов. Понял?
Посчитал я. Ежели всех лишних в расход, а? – Ермаков снова достал бутылку, они с Иваном Антоновичем выпили опять. – Экономия, понял? Ну, там, кто пригодный, в лагеря сначала, а? Чтоб работали, да. Это ж самое выгодное дело, лагеря. Стариков, понятно, того. А вот с детьми как? Евреев этих, армяшек всяких, казаков тоже – сволочи... пустить под корень.
Он задумался. Потом будто вспомнил что.
– Сорокин твой тоже сволочь. Контра. Данные есть у меня. Под портретом товарища Сталина голый ходит. Задницу показывает... Вот...
Ты думаешь, я хто? А я, ежели подумать, как Мичурин. Тоже новую породу вывожу... только не яблоков – груш – русского человека... Вот я какой... громадный... Я, может, в революцию не зря пошел. У немца, думаешь, плохо? В плену... Фрау... Фрау... Кошка... Der Stier ... вот как меня звала...
– Ермаков опять налил в стаканы. – Ну, крякнем... Как там... Кто был ничем, тот станет всем, – пропел он фальшиво. – Понял?
Иван Антонович что-то хотел ответить, но Ермаков уже спал.

Из неопубликованного романа «Распад» (1983-1989 гг.) из Части II


Итак, Игорь был счастлив, вполне счастлив, на время, конечно, но счастлив, и не только оттого, что был влюблён в Лену (о Лиде он старался не вспоминать и это его почти не тревожило) – он сбросил подсознательный груз неудач, увидел свет в конце тоннеля, тесные стены разомкнулись, и от этого он испытывая прилив энергии и счастья. Ибо от природы он был деятелен, ставил перед собой сверхзадачи и вовсе не был,– по-русски или по-советски – смиренен. Да, он не понимал начальников, которые, вместо того чтоб действовать, оглядывались на своих начальников, не понимал систему, основанную на приказе, бездумной исполнительности и безволии. Уж он-то кинулся бы вперёд как кавалерист, звеня шпорами, с саблей наголо, уж он бы не стал ждать приказов. Тот, кто над ним – не умнее и не лучше. Но система, жизнь не пускали его вперед. И не только оттого, что он был евреем.
Он не был человеком системы. И даже не мог им стать. Он – человек западных ценностей, чужой для этих. Но сейчас, на короткое, конечно, время, в нём возродилась прежняя, давняя, неубиенная надежда – проникнув внутрь, изменить систему. Он знал, что заблуждается, знал, что система неизменяема и что это ему не под силу, но мечтать и верить было приятно – и он мечтал, верил и был счастлив. На короткое время, конечно, но счастлив.
Вот в этом счастливом настроении он и спустился однажды в метро – вообще летом Игорь пользовался метро редко, – но тут спустился – и встретил Анджелу. Поезд ехал уже от Фрунзенской, на Парке культуры Игорю надо было выходить, он мог бы уклониться от встречи, но тут что-то его дернуло, ведь он был счастлив. К тому же и любопытно было поговорить с Анджелой. Прошлое уже отмерло, отболело, Игорь больше не ненавидел её, как прежде, но любопытство ещё оставалось. Да и интересно было испытать себя, проверить иммунитет к её чарам. Ибо чары Анджелы стали ещё острее, ещё притягательней – она была настолько sex appeal , что все мужчины жадно глазели на неё, уступали ей места в транспорте, забыв о собственных возлюбленных и жёнах, бежали за ней вслед, не замечая ни встречных, ни красный свет на светофорах, ни мчащиеся автомобили. Гаишники сами останавливали перед ней движение, автомобили замирали, водители распахивали двери, надеясь её подвезти, а если Анджела, не останавливаясь, с улыбкой проходила мимо, так долго смотрели ей вслед, забыв про зелёный свет, что на улицах тут же возникали пробки. Анджела знала о своей неотразимости, знала, что ни один мужчина не сможет устоять перед ней и от этого становилась еще неотразимей. Итак, они поздоровались и вместе, сопровождаемые взглядами (он – завистливыми; она – восхищёнными, как всегда), вышли на станции Парк культуры.
– Ты не замужем? – опросил он.
– Я? – удивилась она, играя сразу двенадцатью ожерельями. – Семья – это клетка. Развелась, конечно. Это сейчас модно. А ты?
Спрашивать всегда легче, чем отвечать. Игорю было бы неприятно, если бы она подумала, что он до сих пор не женился из-за неё. И потому он ответил как можно безразличнее.
– Собираюсь жениться.
Но Анджелу, кажется, вопрос о его женитьбе совсем не заинтересовал.
– А у меня дочка. Скоро будет восемь лет.
– Бабушка ещё жива?
– Нет. Умерла в прошлом году от рака. Очень мучилась перед смертью.
– Кто же тогда смотрит за твоей дочкой? Неужели мамаша?
– Иринка у меня в английском интернате. Знаешь, есть такой в Кунцеве. Для аристократических сирот. Мамаши все приезжают на машинах, каждая вторая – в меховом манто. Папаши всё больше дипломаты по заграницам. Семьи, естественно, там, а здесь любовницы.
А мамочка моя недавно развелась. Костя окончательно спился. И тут же выскочила замуж. Я тебе, кажется, говорила, что когда-то у неё был мальчик. У него, оказывается, родители были репрессированы, вот дедушка и не хотел. Теперь он уже давно профессор. Работает, между прочим, в вашем институте. Ройтбак. Слышал такого? Ну вот, когда я к ним пришла в первый раз, он так на меня посмотрел, коровьим таким взглядом – сентиментальный мужчина – и говорит мамаше: «А ведь у нас могла быть такая же дочка, только на год старше». Вот так. Он вообще порядочный зануда. Как все евреи, ты меня извини.
– Вот уж не думал, что у него может быть роман с твоей мамочкой.
– Но мамочку он, кажется, любит.
– А она его?
– Не знаю. Возможно, тоже. Причалила к тихой гавани.
– А ты?
– Хочешь сказать, что мне тоже пора в тихую гавань на покой? – рассмеялась Анджела. – Зайдёшь ко мне в гости?
Странно. Будто не было ни этих одиннадцати лет, ни ссор, ни ненависти, ни Выговцева, ни Ивана Антоновича, – ничего. Лишь одна страсть, мучительная, вечная. Игорю опять захотелось её как прежде и потому он последовал за Анджелой. Как когда-то давно, в счастливо-безмятежные, чистые дни юности. В ту же самую квартиру, в которой провёл когда-то несколько месяцев, сначала самых счастливых, а потом самых несчастных в своей жизни.
Комнаты, естественно, расположены были по-прежнему. Но ничто больше не напомнило Игорю то время, когда он здесь жил. Ни одной вещи, хоть как-то связанной с Иваном Антоновичем или Марфой Фёдоровной. Квартира, скорее, напоминала другую – Валентины Ивановны. Пожалуй, даже была копией, но неудачной, с тою разницей, что та квартира несла на себе лёгкую печать индивидуальности, эта же была подчинена стандарту и казалась почти нежилой: та же дорогая, но покрытая слоем пыли импортная мебель, книги в роскошных переплётах, японский магнитофон, старинное немецкое пианино, на котором, похоже, многие годы или даже десятилетия никто не играл. Не было только африканских бабочек.
– Похоже, ты разбогатела. У отца, что ли, проснулась запоздалая любовь?
– Нет, – рассмеялась Анджела, – Это всё мой любовник. Ты же не думаешь, что я живу одна как в монастыре.
– А ты не боишься, что он сейчас придёт?
– Он за границей. Приедет только через несколько месяцев. Так что я вполне свободная женщина.
Она достала из бара выпитую наполовину бутылку французского коньяка, маленькие рюмочки, потом ловко и быстро приготовила бутерброды с севрюгой и сервелатом и наконец принесла нарезанный уже торт «Птичье молоко» (для кого? – подумал Игорь, но не спросил).
– Слушай, а ты становишься всё больше похожа на свою мамашу. Даже угощаешь как она.
– Ты думал, я стану терять время, чтобы готовить обеды?
Они замолчали. Всё, что Игорь хотел узнать, он уже узнал. А говорить о настоящем не хотелось. К чему? Ведь чужие люди.
– А как ты? Знаешь, Выговцев уже доцент, – сказала Анджела. Сказала без злого умысла, просто так, потому что молчание их слишком затянулось. Но Игорь, хоть давно уже был безразличен к Анджеле, от ревности к прошлому ещё не освободился.
– Значит, она обманывала меня? – он почувствовал, как прежняя злоба оживает в нём.
– Ты была с ним?
– Успокойся, – Анджела поняла свою ошибку. – Нет. Не была. Во всяком случае тогда не была. Да и вообще... После Алжира он полуимпотент...
Игорь поднялся. Несмотря на её оправдания, ему хотелось теперь сделать ей больно.
– Ты собрался уходить? – удивилась Анджела. – Разве ты забыл зачем пришёл?
Она стояла перед ним, чертовски красивая, притягательная и, кажется, испытывала на нём силу своих колдовских чар. Он почувствовал, как испаряется его ревность, шагнул к ней, протянул руки и снова, как когда-то давно, очень давно, в другой, невозвратно ушедшей жизни, провалился в бездну...
Потом уже, ночью, когда, успокоившись и слегка пресытившись, они лежали рядом и Анджела гладила его грудь, и живот, и пах, точно так же, как много лет назад, она сказала ему:
– А ты хороший любовник.
– Жалеешь, что мы расстались?
– Нет. У нас ничего не могло получиться. Ты ведь не любил меня по-настоящему. И потом... ты слишком собственник.
– А ты, прости, блядь. Я давно уже вышел из того возраста, когда за всеми этими словами ищут какой-то тайный смысл. Давай скажем прямо: и тогда, и сейчас у нас с тобой был просто секс. Только секс. Это, впрочем, тоже не так уж мало.
– Сейчас. А тогда мне этого было мало.
– Не ври. Ты отчего-то ненавидела меня. Завидовала. Или хотела другого мужчину.
– Я была сумасшедшая.
– Зато сейчас ты хорошая любовница. Без всех этих штучек.
Они уснули, а утром расстались по-дружески. Игорь даже записал её телефон. Но станет ли ей звонить, этого он ещё не решил. Вечером он должен был встретиться с Леной. Сейчас это было самое главное.

Из неопубликованного романа «Распад» (1983-1989 гг.) из Части III

Александр Арменакович вздохнул, присел в глубокое кресло, закрыл глаза.

Никогда он не любил дядюшку Саркиса, старшего маминого брата, так что, когда умерла мама, почти прекратил с ним отношения. Разве что по праздникам посылали друг другу открытки. Потому что дядюшка Саркис был глуп. В молодости он сам был дашнаком и, однако, верил, что дашнаки – агенты английской разведки; когда посадили Чаренца, тут же поверил, что Чаренц враг и книги его сжёг, и в тридцать седьмом году – верил, и когда посадили врачей – тоже верил и требовал их казни, даже письма писал Сталину. И когда умер Калинин – плакал, и когда Сталин – плакал, совсем убитый ходил, даже после XX съезда не снял со стены портрет. Да, так и было: нищая, тёмная – лишь стол, кровать да два колченогих стула – комната; шкафа и то не было, только вешалка на стене, и портрет.
Всю жизнь дядюшка Саркис работал жестянщиком, не выезжал почти никуда, даже в Москве был один только раз, да и то ходил лишь в мавзолей и на ВДНХ.
Детей у дяди Саркиса не было, жена его, тетушка Пепрония, никогда не работала – всю жизнь кулинарничала и вышивала, в этом она была непревзойденная мастерица, так что, когда дядя Саркис лет в семьдесят с лишним вышел на пенсию, жить им стало сразу не на что, и тетя Пепа прислала Александру Арменаковичу письмо. Жаловалась на Саркиса, который ничего больше не зарабатывает и пенсию заслужил всего шестьдесят два рубля, а теперь ещё выпивает (выпивал дядюшка Саркис и раньше) и начал драться. Александр Арменакович не стал им тогда писать – бог с ними, пусть живут как хотят, тёмные люди, отправил лишь тридцатку. В ответ он получил от дяди Саркиса письмо. Тот, поблагодарив вначале, тут же принялся упрекать Сашу, что он неродственный, не уважал никогда и сейчас не уважает родного дядю и что вообще женат на русской. Но, уж раз так, советовал держать жену в строгости, как он держал всю жизнь свою Пепу. Года три или четыре Александр Арменакович отправлял им переводы, получая в ответ дурацкие письма с упрёками, потом же вместо писем дядюшка Саркис стал присылать вырезки из газет с аккуратно подчеркнутыми строчками. Вырезки все были на армянском, Александр Арменакович читать их не умел, разговаривал он ещё кое-как, но грамоту армянскую не знал почти, понимал только отдельные буквы. Всё же как-то попробовал перевести, но понял лишь несколько слов: «Маркс», «Ленин», «коммунизм», «светлое будущее», «пролетарский интернационализм», «дружба народов», «диктатура пролетариата», «империалистический заговор», «сионизм», «социал-предательство» и «интернациональный долг» – на этом ему стало скучно и тошно, к тому же слова начинали повторяться, он перестал читать. Потом писем долго не было. Александр Арменакович уже начинал беспокоиться, что дядя Саркис умер, когда пришло письмо от тетушки Пепронии. Впрочем, сама писать она не умела ни по-армянски, ни тем более, по-русски, за неё писала соседка. Тётя Пепрония сообщала, что дядя Саркис стал совсем плох: не ест больше, приходится кормить его с ложечки, ходит часто под себя, кричит, дерётся, но бьет её совсем не больно, потому что сила у него как у маленького мальчика, и лишь по-прежнему сидит над газетами, подчёркивает передовицы и статьи про коммунизм красным карандашом...

Из неопубликованного романа «Распад» (1983-1989 гг.) из Части III


Да, так вот что... Замок тогда заело, и он не смог закрыть ящик...

...Александр Арменакович принялся искать мастера. Это был часовщик, приземистый, лысый, – лишь на околице головы седина пушилась слегка как на облетелом одуванчике – с грубым, но и волевым простонародным лицом, дополняемым бородавкой у уха. И, однако – Мастер; он никогда не учился, не знал названий иным часовым деталям, но со всеми сложными работами отсылали именно и только к нему. И Анна Семёновна, отыскавшая этого человека первой, так и называла его – Мастер. Имя Мастера Александр Арменакович запамятовал, возможно – и не знал даже. Впрочем, и не надо было знать, удобнее, хотя и неловко поначалу было, по прозвищу – Кузькина мать. Часовщик кузьмился и матерился чуть ли не в каждой фразе, так что идиома эта прочно к нему прилипла.
Итак, пришлось идти искать Кузькину мать, хотя можно было и не идти: здравый голос подсказывал, что утром всё решится само собой. Идти, однако, было интереснее; к тому же дурманил запах французских духов и далеко было до утра – голова раскалывалась; надо было только сказать утром Тамаре Николаевне, что нечего так душиться и переводить деньги.
В часовой мастерской Кузькиной матери не оказалось.
– Надоело с ним возиться, – объяснил заведующий. – У нас план, к светлому будущему, значит. А он всё химерами занимается. Часы придумал: «Догнать и перегнать Америку». Тьфу. Да если хотите, сами убедитесь, – и он указал, где живёт его бывший работник.
На звонок Кузькина мать откликнулся не сразу. Он был без рубашки и без майки, с жирной отвисшей грудью, в старых, прорвавшихся на коленях брюках и в затоптанных, надетых на босу ногу тапочках; под глазами у Кузькиной матери со времени первого их знакомства набрякли мешки и нос приобрёл лиловатый оттенок – ясно было, что все последние дни Кузькина мать закладывал. Он недоброжелательно и пристально разглядывал Александра Арменаковича, видно, никак не мог припомнить и от этого принимал за фининспектора, надзирающего, не занимается ли он ремонтом часов на дому.
– Ты не от этого ли бровастого прохвоста? – спросил он, наконец, указывая в сторону мастерской.
– Видите ли, я не имею к нему никакого отношения, – извиняющимся голосом отвечал Александр Арменакович. – У меня в столе замок...
Кузькина мать, не дослушав, кивнул головой и потащил Александра Арменаковича за собой в комнату.
В комнате на столе, накрытом скатертью, на серванте, на диване и даже на стульях и полу, всюду стояли будильники самых разных марок.
– Думаешь, я шабашкой занимаюсь? – подмигнул Кузькина мать. – Врёшь, Кузькина твоя мать, едреня-феня, я тут такое сотворить хочу... время ускорить...
– То есть как? – удивился Александр Арменакович.
– А вот так, – торжествующе опять подмигнул хозяин. – Время, оно относительно, Кузькина мать, еще Эйнштейн сказал. Вот я и задумал, – он перешёл на шёпот, – часы устроить, чтоб они с ускорением шли. Сначала правильно идут, по земным, значит, законам, а потом время, едреня-феня, ускоряться начинает. Всё быстрей и быстрей, значит. Я уж и решение было подготовил, а тут этот сукин сын...
– Да зачем это вам? – удивился ещё больше Александр Арменакович.
– Фу-ты, черт, Кузькина мать, – неужели не понимаешь? – старик сумасшедшими глазами уставился на Александра Арменаковича. – Или только притворяешься? До коммунизма ты хочешь, скажем, дожить?
Напрасно Александр Арменакович с присущим ему здравым смыслом пытался доказать, что Фёдор Никитич (он вспомнил, наконец, имя изобретателя) ускоряет вовсе не время, а только ход часов, потому что ход времени есть объективная, не зависящая от нас реальность. Фёдор Никитич его не слушал. Он затащил Александра Арменаковича в соседнюю комнату. Там, соединенные шестернями и поршнями, беззвучно и от этого особенно внушительно – и вместе, как в его, Александра Арменаковича, химерическом сне – крутились колёса разной величины и, приводимые ими в движение, вверх-вниз взлетали какие-то маятники-качели. Это устройство мучительно что-то напоминало Александру Арменаковичу, когда-то уже виденное, но что – этого он не мог сейчас вспомнить. Впрочем, вспоминать и некогда было. Федор Никитич снова потянул его за рукав.
– Иди сюды. Только никому ни-ни. Ни звука. А тебе я доверяю, – и он показал на трое одинаковых часов в углу. – Они будут у меня показывать мировое время. Представляешь, в Москве, в Париже, в Нью-Йорке – везде одно время, московское.
Фёдор Никитич хитровато хихикнул.
– Каждый час играют Интернационал.
– Он сумасшедший, – с ужасом подумал Александр Арменакович. – Или фанатик.
Надо было уходить, но Фёдор Никитич, вцепившись ему в рукав, продолжал демонстрировать свою коллекцию.
Часы «Всеобщее и полное разоружение» были старинные, в стиле барокко, только вместо светлокудрых ангелов их по краям обрамляли ракеты. Фёдор Никитич нажал на какую-то кнопку и ракеты тотчас упали. Заиграл гимн.
– Во, мелодия. Я, как раскулачивал на Украине, всегда заставлял сперва слушать гимн. Для воспитания...
– Да он сумасшедший, – снова подумал Александр Арменакович.
– Ты что, не слушаешь? – обиделся вдруг Кузькина мать и, неожиданно проворно при своей комплекции сорвав тапочек с короткой упитанной ножки, застучал им по столу. – Спишь ты, что ли? – заорал он; от этого крика Александр Арменакович хотел проснуться, но любопытство толкало его обратно, в дебри сна.
– Диалектика, понимаешь, диалектика, – начал было твердить Фёдор Никитич, успокаиваясь, но теперь уже Александр Арменакович перебил его:
– А эти ракеты зачем мелькают?
Ракеты, и в самом деле, продолжали крутиться перед циферблатом.
– А это ёж им в штаны, – усмехнулся Федор Никитич.
– Что? – не понял Александр Арменакович.
– Выпить бы надо, вот что. Без пол-литры не разберёшься, – Фёдор Никитич зубами открыл пробку и плеснул водку в замызганные стаканы. Потом он достал откуда-то сухари и молча макнул сухарь в свой стакан. – Ну, бывай здоров.
Они чокнулась. По мере того как Фёдор Никитич пил водку, сумасшедший блеск исчезал из его глаз, взгляд их становился терпимее и мягче. Он допил стакан, удовлетворенно крякнул и, не обращая внимания на Александра Арменаковича, который всё еще мусолил в руке свой стакан, снова налил себе. Выпив еще полстакана, он отставил бутылку в сторону и внимательно посмотрел на Александра Арменаковича.
– Ну, чего пришел?
Пока Александр Арменакович сообщал ему про оказию с замком, он хитровато щурился, полузакрыв правый глаз, и вдруг зловредно хихикнул:
– Выпустил я вам джина из бутылки. Пускай теперь этот недоумок старается. В ящике-то что? Письма?
– Письма, – подтвердил Александр Арменакович.
– Насчет царской фамилии?
Александр Арменакович снова кивнул.
– А это я постарался, – картавя, кто-то третий вошёл в комнату и так же, как Фёдор Никитич, прищурил глаз.
В этот момент за спиной у Александра Арменаковича что-то грохнуло, дым окутал комнату и часы почему-то затрещали все сразу. Вечный двигатель или Молох (теперь он вспомнил название), перевёрнутый, лежал на полу, колеса беспомощно, судорожно крутились и откуда-то из-под пола шёл дым. Потом что-то опять грохнуло и колёса, все так же крутясь, но больше ничем не удерживаемые, покатились в разные стороны.
Фёдор Никитич или тот, второй, картавенький, – Александр Арменакович не успел разглядеть кто, – протяжно выл:
– Она же у меня на чистом спирте работала.
Видно, сила взрыва совместила стрелки часов и теперь все они нещадно звонили, показывая половину восьмого по мировому времени. Этот звон был так настойчив и силен, что Александр Арменакович, наконец, оторвал от постели голову, выпростал руку и выключил будильник. Жены в постели уже не было, но от её подушки по-прежнему исходил сильный, приторный запах французских духов. Комната была полна солнца и запаха гари – на кухне пригорело мясо. От этого Александр Арменакович на миг почувствовал раздражение к жене, но, по мере того как он просыпался, мысли его принимали другое направление.
– Неужели я не закрыл ящик? – думал он теперь, чувствуя, как нарастает в нем тревога. – А ведь там письмо от Лены...

Из повести «Эксперимент
Опубликована в журнале «Москва», 2011 год, № 6


Решение ребуса с очередью предложено было на следующий же день. Шло совещание мэров районных городов и посёлков с губернатором, перешедшее вскоре в бунт.
– Это что же, – говорил мэр Пятихаток Дышенко, давний приятель и сподвижник Соловья, находившийся в контрах с губернатором, – у нас сейчас свобода. Эксперимент. А нас по-прежнему душат. Демократия – это та же нефть, сколько денег заграбастали областные чиновники. Теперь они с жиру бесятся, завели чёрные списки, установили длиннющую очередь. А мы сосём лапу. Собственно, почему? Чем мы хуже? Делиться надо. Почему все демонстрации в областном центре? Мы что, не люди?Примем с хлебом-солью. Асфальт уложим, фасады побелим. Дли митингов отдадим стадион. Надо по-честному. У вас тут, я слышал, инцидент с лимоновцами – довели до пикета, до мордобоя, включили в черные списки, завели уголовное дело. Да за деньги пусть едут к нам. Мы и киоски для них построим, чтоб бить стёкла. Гуляй душа. А если что, кругом поля. Одно слово, демократия. Всё можно. Только по-честному, по справедливости.
– Да, надо по-честному. Делиться, – поддержали хором все главы районных администраций и мэры районных городов. – Де-мо-кратия! Для всех поровну.
Губернатор Садальский, при виде такого единодушия, обернулся к Эдуарду.
– Ударим по коррупции, – обрадовался Эдуард. – Вырвем кость у жадных чиновников. Вот оно, ньютоново яблочко.
Обрадованные районщики зааплодировали. Стали просить субсидии, чтобы достойно принять дорогих гостей. Демократия – она тоже требует денег.
Пока наперебой районщики кричали от эйфории, подсчитывали будущие дивиденды от торговли, гостиничного бизнеса и легализованных секс-услуг, а пятихатниский мэр Дышенко мечтал плюс к тому построить казино и выделить область в Особый федеральный округ со своими законами, областные чиновники перехватили инициативу. От их имени выступил самый продвинутый, Геббельс.
– Ну, хорошо, – стал увещевать Виктор Филиппович, – хотите заполучить лимоновцев, валяйте. А только поедут за ними в вашу глушь иностранные корреспонденты? У вас в гостинице и воды горячей в кране нет, и душ принять негде. А без иностранцев на кой ляд вы этим большевикам.
– Ради такого дела мы всем миром построим русскую баню. Заодно и экзотика, – перебил Геббельса Дышенко. – Да если надо, в собственную баню отведу. И самогон у нас отличный. Будут ездить, выхлопочем лицензию.
– Ладно, – неожиданно легко согласился Геббельс, – сколько же вы, так сказать, хотите взять с Лимонова... за услуги?
– Тысяч сто пятьдесят долларов, – решительно сказал мэр Пятихаток.
– За что? – от удивления даже вскрикнул губернатор.
– Демократия, она не бесплатная, – стал пояснять губернатору хозяйственный Дышенко, – это, можно сказать, передовая индустрия. Одно хочу заверить, всё будет точно по смете, по прейскуранту. Киоски, я говорил, чтобы бить стёкла или даже переворачивать, старые автомобили, чтоб не жалко, закупим в Германии, кучи мусора – пусть жгут, технику современную, чтоб сигнал не терялся – сразу передать в агентства, ещё народную дружину, подкормить мужиков, милиция-то не справится, если что, потом уборка всего этого, что набьют и пожгут, как раз пойдёт под программу борьбы с безработицей. Ну и отложим часть на будущее. Будем строить отель. Пятизвёздочный мы, положим, не потянем, но четыре звезды вынь да положь. Дело-то перспективное. Мы и на прямые связи, если что, выйдем. С белорусами, да может и с Москвой. Там много разных правозащитников.
– Ну ладно, дерзайте, – согласился губернатор.
– Ещё вот что, Геннадий Михайлович, – заговорил опять Геббельс, – я так понимаю, у нас серьёзный разворот, крупный, будем строить индустрию демократии по современному. Но вот, эти все демонстрации, митинги – они ведь не для галочки, люди же чего-то требуют. А кто их может удовлетворить? Москва! Но откуда в Москве узнают, что происходит, например, в Пятихатках. Из газет? Я так полагаю, надо создать специальный департамент при правительстве области, чтобы фиксировать требования, поддержку населения, готовить письма в Москву, или ещё куда – за номером, с печатью, с подписью губернатора, или, может, пресс релиз, давать официальную информацию в СМИ – за деньги, понятно. Бесплатно бывает только сыр в мышеловке. В общем, индустрия, так индустрия, по всем правилам. Демократия – она и в Африке демократия.
Ошеломлённый речью Геббельса губернатор беспомощно обернулся к Эдуарду. Однако и Эдуард пребывал в растерянности. С одной стороны, мысль вроде здравая. Если область – полигон, до Кремля надо доводить информацию. Не всё же им черпать из ящика отлакированную картинку. Но, с другой стороны – опять чиновники, опять взятки. К тому же чиновники на этом не остановятся.
Губернатор Садальский, видя сомнения Эдуарда, заговорил сам:
– Идея, конечно, интересная. Но... Тут многие вопросы созрели и перезрели. Мы в интересном периоде... Надо встречаться с зам. главы администрации президента. Провентилировать. Будем иметь в виду. Идея хорошая... Я вот только опасаюсь, как бы Лужков не обиделся. Мы ведь всё у него отнимем.
– Это да, – сказал кто-то из мэров с места, – Лужков – хозяин крепкий. В кепке.

Из повести «Эксперимент
Опубликована в журнале «Москва», 2011 год, № 6


Избирательная компания в области, ввиду её исключительности и уникальности, привлекала всеобщее внимание. Это были не просто выборы – испытание тщательно отстроенной в последние годы системы. Политики, политологи, кремленологи из разных университетов, журналисты, обозреватели, астрологи, многочисленные кухонные патриоты и либералы, соскучившиеся по реальной политике, получили благодатную тему. Спорили не столько о том, кто станет губернатором и кто получит большинство в областной Думе – тут и спорить поначалу было не о чем. Обсуждали вещи более глобальные: стала ли демократия до конца управляемой, удалось ли разработать технологии двадцать первого века, направляющие, или, по выражению одного из мэтров, корректирующие волю избирателей. Спорили много и умно, даже устроили симпозиум в Совете по развитию демократических институтов и представительных органов власти – при этом сама избирательная компания началась со скандала. Небезызвестный Максим Плотников сообщил в очередной программе «Итоги», что коммунисты занялись бизнесом и по два миллиона долларов продают места в своём избирательном списке. С пролетарской партией и в самом деле было неладно. Вместо потомственного рабочего, горлопана, поклонника Сталина, известного на всю область Василия Шантыбина номером два в избирательном списке шёл первый в регионе олигарх Платов. Вслед за Максимом Плотниковым обвинение подхватили газеты; конкуренты – те даже провели митинг против местоторговли в Думе. Особенно неистовствовали молодые люди из Молодёжного фронта «Свои» – ходили по городу с плакатом: «Олигарха Платова – на нары, а не в Думу», раздавали листовки прохожим с требованием исключить олигарха из партийного списка, а партию ленинцев снять с выборов. В завершение своей акции молодофронтовцы написали заявление в прокуратуру и устроили перед ней бессрочный пикет.
Коммунисты поначалу молчали, но через некоторое время нанесли контрудар. На кабельном телевидении – на другие каналы их не пустили – они продемонстрировали запись: некие бизнесмены поочередно торгуются с представителями трёх оставшихся парламентских партий за места в избирательных списках. Торговля плавно перетекает в развлечение с проститутками в бане. Причём представители всех трёх партий развлекаются вместе, дружно преодолев межпартийные разногласия. Полный консенсус. И ещё одна пикантная деталь: ночные бабочки за свои безвозмездные услуги были щедро вознаграждены. Их лидер и профсоюзный вождь Мессалина Андреева включена в избирательный список либеральных демократов. Впрочем, как справедливо заметил всё тот же Максим Плотников, альянс был взаимовыгодный, без всякого мезальянса. Партийцы предоставили Мессалине паровоз, она же им подняла – тут Максим Плотников сделал интригующую паузу и предложил угадать с трёх попыток. Оказалось – рейтинг.
Контрудар коммунистам удался не вполне. Всё тот же Максим Плотников осадил их с телеэкрана:
– Почему наши защитники трудящихся так долго молчали с этой своей записью? – вопрошал он в передаче «Итоги». И сам же ответил. – Торговались с бизнесменами за банную запись самым безбожным образом. Жалко было отдать полученные от олигарха Платова деньги за святое пролетарское дело.
Хуже того, по утверждению всё того же Максима Плотникова, запись оказалась с многочисленными признаками монтажа. Вполне возможно, просто подделка. Тогда промедление коммунистов становилось понятным: они ожидали, пока бизнесмены готовили свой товар. Впрочем, что дым совсем уж без огня, в это не поверил никто, несмотря на все клятвы трёхпартийцев. Но тогда, заинтересовалась публика, почему эти неизвестные бизнесмены, так и не попавшие в партийные списки, продали свою запись коммунякам, а те трёхпартийному альянсу. Денег-то у альянса больше. Впрочем, и тут нашёлся аргумент. Ведь могли же бесчестные бизнесмены-кидалы продать запись торга альянсу, а копию – коммунистам, или наоборот, чтобы везде зашибить деньги. Словом, скандал и гадания долго не утихали. Возникла даже инициативная группа из местных известных людей, решившая обратиться в прокуратуру, чтобы та выяснила, как всё было на самом деле и, если положено, возбудила уголовное дело. Прокуратура, однако, тотчас расследование заволокитила, ещё больше усилив подозрения относительно чистоты приближенных в власти мундиров.
Основная интрига, однако, возникла вокруг губернаторских выборов. Правда, не сразу. Поначалу казалось, что система действует безотказно. Единственный фаворит – единоросс губернатор Садальский, раскрученный заблаговременно, поддерживаемый телевидением, прессой, чиновниками, приближенными к власти бизнесменами, обладатель таинственного административного ресурса. Против него три фантома, чистая декорация, эфемерный продукт трёх, то ли полуоппозиционных, то ли младших партий плюс к ним вечный – пока были выборы губернаторов – кандидат-неудачник из книги рекордов Гиннесса, некто Виталий Боборыкин, перекати-поле, полусумасшедший либерал-патриот, участник двадцати шести компаний по выборам губернатора в восемнадцати субъектах федерации. За этой четвёркой статистов в списке значились ещё две виртуальные личности с поддержкой избирателей в пределах статистической погрешности. Стерильность выборов нарушала лишь тёмная лошадка – известный нам Соловей, человек из народа, гроза перекупщиков и незаконных мигрантов, принц Гамлет с крутой биографией. Очень странная, если подумать, диспозиция. Опытный политтехнолог Эдуард словно играл в поддавки, не поставив Соловью противовеса. Ввиду явной безальтернативности губернатора внимание публики невольно обратилось к человеку с певческой фамилией, на него ставили, правда, вначале осторожно, о нём говорили и зубоскалили, ему симпатизировали. Печать таинственности лежала на этом необычном кандидате. Кто он? Понятно было, что Соловей – человек внесистемный, полная противоположность губернатору Садальскому. Самородок. Соловей любил цитировать Руссо: «Есть времена, которые рождают ораторов, и есть времена, которые рождают декламаторов». Так вот, он был оратором среди декламаторов. Время, опровергая Руссо, было над ним невластно. Но речи не делали Соловья до конца понятным. Тот же Максим Плотников, пытаясь анализировать, восклицал с телеэкрана, слегка пародируя: «Кто вы, мистер Соловей? Умелый демагог, идеалист, мечтатель или прагматик? Российский Валенса или Лукашенко?»
Влиятельный телеведущий первым попытался разгадать загадку по имени Соловей. Телекиллер вытащил на экран тома уголовного дела, пригласил свидетелей, среди них толстого хозяина горевшего пятихаткинского рынка Эльшана, бывшего районного прокурора Морозова, человека с сомнительной репутацией, отдельно – шепелявого политолога, говорившего разумно, но вызывавшего у зрителей сильнейшее раздражение своим менторством. Политолог объяснял, переходя на крик, что Соловей – опасный демагог, популист-фокусник, вытаскивающий из рукава пустые обещания, что у него нет ни программы, ни команды, что вокруг него сброд, что это всё мы уже проходили, что борьба с перекупщиками, с такими вот Эльшанами обернётся закрытием рынков, а борьба за снижение цен их непременным повышением, защита бедных – ещё большей бедностью, что, как известно, дорога в ад вымощена самыми лучшими намерениями и что никто ещё не смог победить российского чиновника как обещает Соловей, что борьба с коррупцией обернётся ещё большей коррупцией и нельзя всё ломать снова, не достроив – логично рассуждал политолог, но чем больше эта троица хулила Соловья, тем больше рейтинг его рос. Они, эти трое, были до спазмов чужие. Власть хотела его размазать, значит, он был свой. Вопреки им, в отместку им, всей этой чужой, лживой власти рождался народный герой. Обиженный, как и мы, Наш, свой. Неясно было только, чего хотел Максим Плотников. Так хитроумно, по-иезуитски подбирал он свидетелей – раскручивал человека из глубинки, или это был прокол телеведущего. Зритель номер один, губернатор, от начала до конца просмотрев «Итоги», в сердцах смачно выругался:
– Накрутили, суки, точно по психологии. Сделали белого, пушистого и обиженного. А власть – падаль. Теперь держись.
Эдуард незаметно улыбался. Максим Плотников был его проект.
К середине избирательно кампании начала проявляться отчётливая тенденция – рейтинг губернатора остановился как вкопанный, электоральный резерв, похоже, был исчерпан. Эдуард был бессилен что-либо сделать. Между тем, Тёмная лошадка, напротив, ускорила темп, окончательно добивая остальных конкурентов. Те, кто вчера ещё смеялись и не верили в Соловья, теперь вливались в разношерстную армию его сторонников.
– Торжество конформизма, – усмехался с телеэкрана Максим Плотников. – Так побеждали Мухаммед и Иисус. Люди нередко превращаются в носорогов.
Первым не выдержал кандидат от ЛДПР, бывший водитель Жириновского и накатал длинную телегу в облизбирком. Но, к его удивлению, реакции не последовало. Теперь, по расчётам наблюдателей, лишь две вещи могли спасти губернатора Садальского: скорый финиш избирательной кампании – Садальский всё ещё сохранял довольно значительное, хотя и тающее с каждым днём преимущество, – и автоматизированная система «Выборы». Сам взволнованный губернатор чуть ли не каждый день интересовался у Эдуарда, не передумал ли Соловей, сдержит ли слово (Эдуард передал губернатору тайный ночной разговор), а ещё лучше – снять этого выскочку с выборов.
– Терпение, терпение и ещё раз терпение, – как малого ребёнка уговаривал губернатора Эдуард, но тому всё больше казалось, что Эдуард хорохорится, а на самом деле он то ли боится сказать правду, то ли тайный агент Соловья. Этот Гриша Добросклонов вызывал у губернатора всё большие опасения. Быстро растущий рейтинг кому хочешь вскружит голову. Что стоит Соловью обмануть.
– Птичка на глазах становится оранжевой, – со всё возраставшей тревогой думал губернатор Садальский, теряя сон, – то ли с розоватинкой, то ли с коричневатинкой.
Впрочем, какого цвета был этот красавчик-хамелеон, по-прежнему для всех оставалось загадкой.
Терпение губернатора было на пределе.

САТИРА И ЮМОР ИЗ ДРУГОЙ ЖИЗНИ

ЭКСТРАСЕНС
Публиковался в журнале «Москва», 1988 г., № 2

Целых десять лет – день в день – просидел Василий Ильич в одном очень важном управлении, и бумаги сотнями – на фирменных бланках и на обыкновенной бумаге, с властными росчерками и с просительными подписями-закорючками, бумаги-повеления и бумаги-просьбы, крикливые реляции и сигналы бедствия, инструкции и приказы, жалобы и отписки, запросы и отчеты шелестели и кружились перед ним, оседали в ящиках, порхали, будто бабочки, вверх и вниз, с этажа на этаж, от стола к столу, и говорили, кричали, просили – на особом, доступном лишь посвященным языке. Пишут, скажем «Просим срочно выделить запчасти ввиду угрозы остановки производства», а Василий Ильич и глазом не моргнет: во-первых, угроза еще не остановка, а во-вторых, если б уж настоящая угроза, так они бы не письмо прислали, а сами бы с презентом прилетели. К тому ж и расписался не директор, а только зам. И Василий Ильич, улыбаясь, откладывает заявку в нижний ящик своего стола. Или вот это письмецо: голубой у них краситель на исходе. Ну и что? Зато черного на десять лет вперед им завезли. А вот этот документ – совсем другое дело. Этот – сверху, тут уж лучше свой кураж оставь и встань по стойке смирно... Хотя, постойте, начинается-то он с «прошу». Неужели для отвода глаз?..
Лет через пять Василий Ильич стал чувствовать бумаги, словно экстрасенс. Протянет руку и улавливает тончайшие флюиды. Если сверху – возникают тепло и зуд; от совсем высокого начальства – руки полыхают, и тотчас возникает стеснение в груди, а если снизу, руки наоборот, холодеют, и Василия Ильича охватывают досада и апатия. С годами эта необыкновенная чувствительность у Василия Ильича настолько развилась, что он уже не только в бумагах, но и в душах людей стал точно таким же образом читать. Только посетитель на порог, а Василию Ильину уже известно, о чем тот собирается просить и как поделикатней отказать. Только о чем-нибудь подумает начальник, не успеет еще и рта открыть, а у него в руках уже нужный документик. Дальше больше, Василий Ильич достиг такого совершенства, что стал угадывать уже все подряд. Вот, к примеру, как-то инженер Хвостиков потерял очень важную бумагу и стал в отчаянье рыться у себя в карманах. А Василий Ильич, от бумаг не отрывая головы, кинул ему через стол:
– Зря ты в этом кармане роешься. Ничего там нет кроме проездного.
– А в том? – совсем растерялся Хвостиков.
– А в том у тебя ровно семьдесят четыре копейки. На пиво и на сигареты «Лайка» и ни копейкой больше. Сам знаешь, лишнего тебе жена не даст.
– Где же тогда моя бумага? – схватился за голову Хвостиков.
– Приказ министра ты вчера еще забыл в курилке. Поищи там в шкафу у двери.
– Вы прямо как экстрасенс, – изумилась Лена Красильникова и впервые с интересом посмотрела на Василия Ильича.
– А я и есть экстрасенс, – похвастался Василий Ильич.
На самом деле пропажу Хвостикова он вычислил дедуктивным методом. Было ведь письмо за подписью министра, да и из-за какой еще другой бумаги мог бы Хвостиков вырвать у себя целый клок волос. А что Хвостиков забыл письмо в курилке даже и думать нечего: он там целыми днями пропадает.
– Василий Ильич, может вы и мне поможете, – попросила Лена. – У меня тут папка с заявками уже полгода как где-то затерялась.
С непривычки Василия Ильича бросило в жар, но он все-таки закрыл глаза и нерешительно выставил вперед мелко задрожавшую руку.
– Заявки наверняка из Лупинска. Кто бы еще не вспомнил про них целый год? А эти хоть бы хны. Как-то позвонил им двадцать седьмого числа: «Ну как, ребята, план будет?» А они и глазом не моргнули. «Конечно, – говорят, – уже почти двадцать процентов дали». Но где же эта папка может быть? Конечно, не в столе – там у Лены ничего, кроме косметики и вязанья нет. Скорее всего папка валялась на столе, а потом упала за батарею, как в прошлом году.
– Так, чувствую, – не открывая глаза, прошептал Василий Ильич. Заявки из Лупинска... лежат за батареей. Ищи внимательней...
– Ой, правда! Вы и в самом деле экстрасенс!
Слух о необыкновенных способностях Василия Ильича в одно мгновение разнесся по управлению. Люди валом повалили к нему и в один день Василий Ильич обнаружил два камня в почках, вросший ноготь, три супружеских неверности, пропавшую ЭВМ, двадцать четыре незаконно выписанные премии, недостачу на складе в Лупинске, откуда только вернулась ничего не обнаружившая ревизия, целый ворох липовых отчетов и приписок, а также неизвестное ранее рядовым сотрудникам заведение за городом, оказавшееся сауной с баром – в документах оно скромно именовалось объектом социально-бытового назначения при летнем пионерском лагере «Мираж».
Что тут поднялось в управлении, описывать, пожалуй, излишне. Скажем только, что Василий Ильич недолго ходил гоголем и уже на следующий день предстал перед самим директором.
– Скажи, Василий Ильич, мы тебя разве обижали? Может, премию маленькую дали?
– Да нет, премия как премия. Нe хуже, чем у других, – собрался было сказать Василий Ильич, но проклюнувшийся в нем новый человек нагло взглянул в лицо директору и с вызовом произнес:
– А что же, Юрий Андреевич, можно бы и премию побольше, да и в рядовых инженерах я у вас уже десять лет сижу. А вот Бубликов, к примеру, восемь ложных актов за год подписал, а вы его продвигаете на руководящую работу.
– Что? Да вы с ума сошли! – побагровев, рявкнул директор. – Вы же экстрасенс... Чувствуете, что вас ждет?
Руки у Василия Ильича в одно мгновение вспотели, начали дрожать и потеряли всякую чувствительность. Зато в голове неожиданно зазвучал бесстрастный и ехидный, будто чей-то чужой, голос, сообщивший, что Василия Ильича непременно ожидает увольнение, а если он вздумает жаловаться, еще и выговор по партийной линии.
– Ну, вот так, Василий Ильич, – подмигнул директор. – Вижу, вы правильно восприняли сигнал. Ну-ка, попробуем еще. Вот, например, надо составить отчет. Спрашивают процент внедрения.
Девяносто четыре, – мгновенно ответил Василий Ильич. У него была отличная память на цифры.
– Сенсируйте, сенсируйте, Василий Ильич, – недовольно поморщился директор. – Вы же экстрасенс.
– Василий Ильич натужился и украдкой взглянул на шефа, но тот, словно сфинкс, возвышался перед ним с каменным и непроницаемым лицом. Василия Ильича невольно охватил темный страх, спина похолодела, он потупился и стал смотреть на пол, потом непроизвольно поднял глаза к потолку, и тут его губы сами собой разжались и он залепетал:
– Несмотря на несвоевременные поставки... трудные погодные условия... отдельные недостатки... план по внедрению... заполнен на сто три процента...
– Хорошо. Хватит. Идите и пишите. Теперь я вижу, что вы настоящий экстрасенс.
И снова заскрипело перо, и бумаги закружились, словно в вальсе, вверх-вниз, с этажа на этаж, в неустанной своей карусели, завертелось колесо фортуны – оборот, и Василий Ильич уже не инженер, а зам, еще оборот и он уже начальник отдела.
Экстрасенс, ну чисто экстрасенс, – шепчут про него по всем углам. Да и как не шептать: там еще только думают направить в управление комиссию, а у него уже сувенирчики готовы, где-то еще только собираются устанавливать новую линию, а он уже видит ее наяву и рапортует, кто-то еще только обязательства пишет, а он уже знает, кто в соревновании победит и щедро награждает победителей.
И вдруг... Помолодевший, покрытый золотистым загаром Василий Ильич возвращается из командировки в Варну, весело идет по коридорам, и тут неожиданно какая-то странная в сердце появляется тоска, какое-то нехорошее предчувствие... Василий Ильич замедляет шаги и крадучись подходит к курилке. Сквозь полуоткрытую дверь до него доносятся возбужденные голоса:
– Определенно, самозванец. Вовсе никакой ни экстрасенс, – зловеще-торжествующе гремит в курилке голос Хвостикова. – Пока он загорает в Варне, директора того... За ушко да на солнышко... А он и не подозревает ничего... Теперь и ему каюк...
– Ха-ха-ха, ха-ха-ха, – слышится чей-то взвизгивающий смех.
– Самозванец, самозванец, самозванец, – слово отражается от стен, кружится в воздухе, крылатой молвой летит по коридорам.
– Самозванец, самозванец, самозванец, – тихо стонет Василий Ильич. Как вор, бесшумно пробирается он по коридору, беззвучно проскальзывает в кабинет и в изнеможении падает в свое любимое кресло. С минуту он лежит молча, закрыв глаза, и вдруг его осеняет.
А ведь новым поставят Николая Аркадьевича.
В тот же миг в глазах у Василия Ильича снова вспыхивает горделивый взгляд пророка, выражение страха и неуверенности, будто грим, стирается с лица, уступив место выражению властности и непогрешимой правоты, и Василий Ильич, будто оборотень, опять превращается в экстрасенса и решительно протягивает руку к телефону.

ЭКСПЕРИМЕНТ

– Товарищи! – генеральный директор значительно откашлялся и торжественно, как дед мороз перед раздачей подарков, оглядел собравшихся, – поступила телефонограмма. С завтрашнего дня будем вводить на заводе демократию. В порядке эксперимента.
– Чего, чего? – переспросил глуховатый мастер Михаил Савельич.
– Ну, народовластие, что ли, – популярно перевел с древнегреческого парторг Гусев.
– Это мастеров выбирать? – опять не понял Михаил Савельич. – Так их и без выборов на такую собачью должность не затащишь.
– Не занимайтесь демагогией,– строго одернул его генеральный, и Михаил Савельич испуганно притих. – Дело, сами понимаете, новое. Непривычное. Нельзя допустить, чтобы захлестнула стихия. Надо провести организованно. Какие будут мнения?
– Может, приказом все оформить? – предложил Бубукин из завкома. – Чтобы каждый взял обязательства по критике.
– Не годится по приказу, – возразил Гусев. – Требуют представить протокол.
– Кандидатуры для выступлений есть? – поинтересовался генеральный. – Может, Митина пусть выступит?
– Итээровка она, – поморщился Гусев. – Лучше бы передовой рабочий.
– Афанасьев не подойдет? – предложил Михаил Савельич.
– У Афанасьева другое амплуа, – снова не согласился Гусев. – Ему бы только дифирамбы петь. А у нас перестройка, критиковать надо.
– Ну, тогда может Дятлов? И ударник, и семья у него, и непьющий вроде. Исполнительный опять же. По всем статьям в райкоме будут довольны... Только вот с образованием у него – неоконченное среднее.
– Ничего, в вечернюю школу пошлем, – сказал Гусев.
– Да не станет он выступать, – убежденно возразил Бубукин. – Квартира у него. Третья очередь.
– Вот и хорошо, что квартира, – оживился генеральный. – А ну-ка позовите его сюда.
– А лучше бы все-таки по приказу. И критику в письменном виде. Чтоб сразу видно кто чем дышит, – мечтательно повторил Бубукин.
– Администрированием увлекаешься, Василий Ильич, недопонимаешь ситуацию, – нахмурился парторг Гусев.
– Да я чего, я как все. Вы мне ярлыки не навешивайте, – забеспокоился Бубукин.
В кабинет робко, бочком вошел Дятлов, длиннорукий и нескладный.
– Здравствуй, Иван Егорович. Квартиру скоро, говорят, получаешь? – приветствовал его генеральный.
– Ага, должен, – робко, не зная, куда девать свои длинные руки, подтвердил Дятлов.
– А зарплата как?
– Достаточно.
– Ну, вот и хорошо, что доволен, – заулыбался генеральный. – Будет тебе квартира. Только сперва надо бы покритиковать.
– Чего? – не понял Дятлов.
– Покритиковать, говорю, надо. Сам понимаешь, время-то какое. Без критики нельзя.
– Нельзя, – согласился Дятлов.
– Ну вот и покритикуй.
– Так чего критиковать. Всем довольны.
– Да ты пойми, Дятлов, время-то какое. Это раньше были всем довольны, а теперь без критики нельзя.
– Ага, нельзя, – снова согласился Дятлов.
– Ну вот и покритикуй.
– Так чего критиковать? Всем довольны.
– Ну, курят у вас рабочие за станками? – рассердился директор.
– Курят.
– Ну вот и скажи. Или там, обюрократились, о рабочих людях забывать стали. Квартиру, к примеру, который год ждешь? Десятый? Ты говори, не бойся. Демократию, понимаешь, вводим.
– Чего? – удивился Дятлов.
– Демократию, говорю, вводим.
– Так чего говорить-то?
– Ну, Иван Егорович, не ожидал, – вмешался в разговор Гусев. – А вроде бы сознательный. Про подряд хоть скажи. Чтоб не формально, значит. Только как-нибудь поделикатней.
– Так чего говорить-то? – опять не понял Дятлов. – Подряд, он везде подряд.
– Ты подумай как следует, Иван Егорович, – подсказал Михаил Савельич. – Премию ведь липовую получаешь.
– Все получают, – согласился Дятлов.
– Ну вот и скажи. План-то ведь теперь большой по критике. Выполнять надо. Без премии останемся.
– И насчет качества, пожалуйста, не забудьте, – подсказал вежливый технолог Бирюков.
– Да боязно как-то, – засмущался Дятлов. – Не привык я выступать.
– Коллектив подводишь, Иван Егорович, – строго сказал генеральный. – Не знаю даже за что тебе квартиру давать.
– И не дадим, – подтвердил Бубукин. – Не болеет он за план. Ставит личные интересы выше общественных.
Дятлов понурился, съёжился весь и сгорбленно пошел к двери. Похоже, он и сам уже начинал сознавать, что в чем-то провинился перед коллективом.
– Какие еще будут кандидатуры? – мрачно спросил директор, когда за Дятловым закрылась дверь.
– Говорил же я, – проворчал Бубукин, – лучше бы в письменном виде.
Генеральный директор тяжело вздохнул.
– Трудно стало жить. Хоть бы на пенсию скорей. Чувствую, не вытянем мы этот план.
– Может, все-таки Митина? – снова предложил Михаил Савельич. Но тут в кабинет ласточкой впорхнула рыженькая секретарша Людочка и протянула директору новую телефонограмму: «В связи с задержкой разработки новой формы отчетности по внедрению демократии и развертыванию критики начало эксперимента переносится на третий квартал».
– Слава богу. Как гора с плеч, – с облегчением вздохнул генеральный директор. – А вы тут распустили языки. Премии, видите ли, липовые. Под суд захотелось...

СОТРЯСАТЕЛЬ

– Отличная получилась статья. Смелая, энергичная, решительная, – Виктор Николаевич даже руки потер от удовольствия. – Представляю, какой выйдет фурор. Скромняга Виктор Николаевич и вдруг такое. Ниспровержение основ. Сразу, конечно, спросят: « Как ты решился? Как не испугался? Это ведь вызов».
Ну и что, вызов, так вызов. А собственно, почему вызов? И с каких это пор я должен уклоняться от социально важных, можно сказать, общечеловеческих проблем. Я ведь гражданин, в конце концов, и ничто человеческое мне не чуждо.
А что, если в самом деле слишком смело? Могут ведь испугаться, не решатся напечатать. Ведь как у нас. Полно перестраховщиков кругом. Тени своей боятся.
Может быть лучше сначала к нашему директору пойти. Попросить его визу на всякий случай. А то и в самом деле как бы чего не вышло. А если не подпишет? Побоится взять на себя ответственность. Зачем ему. Над ним не каплет и ладно. Что ему человечество, принципы, прогресс. Пустой звук. Ему бы только в кресле своем удержаться. Трус, ретроград, перестраховщик.
Он не станет, а мне что, больше всех нужно? И общественное мнение, конечно, еще не созрело. Оно всегда созревает слишком медленно. Новые идеи, смелые доказательства, нетривиальное мышление – это ведь мало кому доступно.
Нет, конечно, побоятся напечатать. Тут и сомневаться нечего. Кто сейчас станет из-за идеи рисковать головой. Может, лучше уж самому исправить. В самом деле, к чему весь этот вызов, эта ненужная категоричность. Стоит ли так смело спорить с мнением маститых ученых? – и Виктор Николаевич решительно перечеркнул фразу «Нельзя согласиться с мнением некоторых ученых, что сосание соски не только бесполезно, но и вредно».
Потом глубоко задумался, скорбно взглянул на исписанные листы бумаги, тяжело вздохнул и написал «Остаётся только согласиться с мнением видных ученых, что сосание соски не только бесполезно, но и вредно».
 
© Создание сайта: «Вест Консалтинг»